X. Л. Б. Например, я закончил на днях рассказ под названием "Память
Шекспира". <...> Закончил спустя два года после того, как мне привиделась во
сне, в Мичигане, фраза: "Наделяю тебя памятью Шекспира". Из этого вышел
рассказ. Мне пришлось много сделать, чтобы рассказ вышел, в нем все
по-другому, а память Шекспира существует, и ее границы мне трудно
определить. Но началось все с этой фразы. Я рассказал Марии Кодаме, что
видел сон с фразой, из которой может получиться рассказ, и она посоветовала
мне написать его. <...>
Бартоломью. Кто произносил фразу?
X. Л. Б. Это не имело лица. Но фраза была сказана по-испански.
Рассказчик посещает в Чубуте [165] землевладельца-англичанина, дона Гильермо [166] Блейка, который кроме разведения овец упражняет свой разум, разбираясь в хитросплетениях древнего грека Платона и самоновейших изысканиях хирургии. Основываясь на этой sui generis [167] литературе, дон Гильермо утверждает, что пять чувств, присущих человеческому телу, мешают восприятию реальности или искажают его и что, если бы нам удалось от них избавиться, мы бы узрели ее такой, какова она есть, сиречь безграничной. Он полагает, что в глубине нашей души существуют вечные образцы, истинные идеи всех вещей, и что органы, коими наделил нас Творец, оказываются grosso modo [168] помехами. Они действуют как темные очки, закрывающие от нас внешний мир, одновременно отвлекая нас от того, что мы несем в себе.
Блейк прижил с работницей своего поместья сына, которому предстояло созерцать реальность. Прежде всего Блейк проводит полную анестезию, затем делает ребенка слепым и глухонемым, освобождает его от обоняния и вкуса. Заодно принимает все меры, чтобы избранный не ощущал свое тело. Все прочее осуществляется с помощью приборов, обеспечивающих дыхание, кровообращение, усвоение пищи и выделение экскрементов. К сожалению, освобожденный от чувств не способен ни с кем общаться. Неотложные дела вынуждают рассказчика уехать. Через десять лет он возвращается. Дон Гильермо умер, его сын на свой лад продолжает жить в мансарде, загроможденной аппаратами, и дыхание у него нормальное. Уезжая навсегда, рассказчик роняет непогашенный окурок, от которого этот сельский дом сгорает, и он сам не может определить, сделал он это умышленно или нечаянно. Так заканчивается рассказ Уэрго – в свое время он казался странным, однако ныне его с лихвой превзошли созданные учеными ракеты и астронавты.
...
Это будут исключительно субъективные замечания о прозе Борхеса. Если вы меня спросите, почему я подчеркиваю субъективизм моей критики, то я не найду никакого определенного ответа. Может, потому что сам уже много лет – хотя и отличным от аргентинца путем – пытаюсь найти источник, из которого возникли его лучшие произведения. Поэтому его творчество близко мне, но одновременно и чуждо, ибо по собственному опыту знаю опасности, которым иногда подвергалось его писательство, и одобряю не все без исключения используемые им средства.
Нет ничего проще перечисления самых великолепных произведений Борхеса. Это «Тлён, Укбар, Orbis Tertius», «Пьер Менар, автор „Дон Кихота“, „Лотерея в Вавилоне“ и „Три версии предательства Иуды“. Сейчас я обосную свой выбор. Все перечисленные рассказы имеют двойную, извращенную, но логически совершенную структуру. На первый взгляд, они являются беллетризированными парадоксами вроде греческих (например, Зенона Элейского, с той разницей, что парадоксы Зенона сопоставляют обычные интерпретации физических процессов с противоречивыми последствиями их чисто логического толкования, в то время, когда парадоксы Борхеса относятся к области культуры).
Он никогда не создает новой, свободно придуманной парадигматики. Он тесно придерживается исходной аксиоматики, записанной в истории культуры. Он – язвительный еретик культуры, никогда не грешащий против ее правил. Он только осуществляет такие синтаксические, т.е. комбинаторные, операции, которые с логической точки зрения полностью «в порядке», т.е. формально допустимы.
Сначала он был библиотекарем и остался им до конца, хотя и в его наиболее гениальном воплощении. И это потому, что в библиотеках он должен был искать источники вдохновения; при этом он ограничивался исключительно культурно-мифологическими источниками. Речь идет о глубоких, разнообразных, богатых источниках, которые являются целыми мифологическими идейными сокровищницами в истории человечества. Но эти источники исчезают в нашу эпоху, если речь идет о их силе для объяснения и интерпретации развивающегося далее мира. Борхес со своей парадигматикой и даже со своими высочайшими достижениями находится в конце нисходящей кривой, высшая точка которой – в давно минувшем периоде. Поэтому он вынужден играть тем, что у наших предков принадлежало к сакральной сфере, вызывало уважение, принималось за возвышенное и таинственное. Поэтому только в единичных исключительных случаях ему удается всерьез продолжить эту игру. Только иногда удается ему выбраться из своего обусловленного парадигматически-культурного заключения, каким в крайнем противоречии к задуманной свободе созидания является его ограничение. Он один из великих, однако одновременно он эпигон. Он, быть может в последний раз, сделал так, что на короткое время вспыхнули, воскресли сокровища, пожертвованные нам прошлым. Однако ему не удалось оживить их надолго. Не потому, что он не смог этого сделать, попросту такого рода заутреня по прошлому в нашем веке, как я считаю, немыслима. Его творчество в своей полноте, независимо от того, насколько оно достойно восхищения, находится на противоположном полюсе нашей судьбы. Судьбу эту не сумеет связать с творчеством Борхеса в «операции соединения» даже великий мастер логически безупречного парадокса. Он открыл нам такой рай и такой ад, которые навеки останутся закрыты для человека. Поэтому мы строим себе новые, более богатые и более ужасные – об этих, однако, ничего не знают книги Борхеса.
Second, many critics, including some of those mentioned here, have
speculated about the meaning and significance of one of Borges’ parenthetical
asides in the story:
(Mystics claim that their ecstasies reveal to them a circular
chamber containing an enormous circular book with a continuous
spine that goes completely around the walls. But their
testimony is suspect, their words, obscure. That cyclical book is
God.)
I won’t presume to provide an exegesis of the cyclical book, but I offer
the following insight for a future critic who might wish to interpret it: I
believe that again Borges is winking at the reader.
It would be impossible to remove such a book from the shelf!
The only way to read the book would be to physically cut out sections; in
other words, the only way for the mystics to attain the Book that is God
would be to destroy It. The Book is closed (figure 70).